Неточные совпадения
Послала деток
по миру:
Просите, детки, ласкою,
Не смейте воровать!
Весь
мир представлялся испещренным черными точками, в которых, под бой барабана, двигаются
по прямой линии люди, и всё
идут, всё
идут.
Ходили
по рукам полемические сочинения, в которых объяснялось, что горчица есть былие, выросшее из тела девки-блудницы, прозванной за свое распутство горькою — оттого-де и
пошла в
мир «горчица».
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки
по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось
по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
— Да не позабудьте, Иван Григорьевич, — подхватил Собакевич, — нужно будет свидетелей, хотя
по два с каждой стороны.
Пошлите теперь же к прокурору, он человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в
мире. Инспектор врачебной управы, он также человек праздный и, верно, дома, если не поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, — Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!
Спит ум, может быть обретший бы внезапный родник великих средств; а там имение бух с аукциона, и
пошел помещик забываться
по миру с душою, от крайности готовою на низости, которых бы сам ужаснулся прежде.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак… того и гляди,
пойдешь на старости лет
по миру!
И там же надписью печальной
Отца и матери, в слезах,
Почтил он прах патриархальный…
Увы! на жизненных браздах
Мгновенной жатвой поколенья,
По тайной воле провиденья,
Восходят, зреют и падут;
Другие им вослед
идут…
Так наше ветреное племя
Растет, волнуется, кипит
И к гробу прадедов теснит.
Придет, придет и наше время,
И наши внуки в добрый час
Из
мира вытеснят и нас!
Наполненное шумом газет, спорами на собраниях, мрачными вестями с фронтов, слухами о том, что царица тайно хлопочет о
мире с немцами, время
шло стремительно, дни перескакивали через ночи с незаметной быстротой, все более часто повторялись слова — отечество, родина, Россия, люди на улицах шагали поспешнее, тревожней, становились общительней, легко знакомились друг с другом, и все это очень и по-новому волновало Клима Ивановича Самгина. Он хорошо помнил, когда именно это незнакомое волнение вспыхнуло в нем.
По-прежнему у ней не было позыва
идти вникать в жизнь дальше стен, садов, огородов «имения» и, наконец, города. Этим замыкался весь
мир.
Общество художников — это орден братства, все равно что масонский орден: он рассеян
по всему
миру, и все
идут к одной цели.
— Вот это письмо, — ответил я. — Объяснять считаю ненужным: оно
идет от Крафта, а тому досталось от покойного Андроникова.
По содержанию узнаете. Прибавлю, что никто в целом
мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому что Крафт, передав мне вчера это письмо, только что я вышел от него, застрелился…
Если бы дело
шло о сравнениях, я сравнил бы влияние женщины с той скрытой теплотой, которая,
по учению физики, спаивает малейшие атомы материи и двигает
мирами…
И вот тот, который должен бы был,
по упованиям его, быть вознесен превыше всех в целом
мире, — тот самый вместо
славы, ему подобавшей, вдруг низвержен и опозорен!
Я не прерывал его. Тогда он рассказал мне, что прошлой ночью он видел тяжелый сон: он видел старую, развалившуюся юрту и в ней свою семью в страшной бедности. Жена и дети зябли от холода и были голодны. Они просили его принести им дрова и прислать теплой одежды, обуви, какой-нибудь еды и спичек. То, что он сжигал, он
посылал в загробный
мир своим родным, которые,
по представлению Дерсу, на том свете жили так же, как и на этом.
Как будто кто-нибудь (кроме нас самих) обещал, что все в
мире будет изящно, справедливо и
идти как
по маслу.
— Если бы не семья, не дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и
пошел бы
по миру; с моим Владимирским крестом на шее спокойно протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, — рассказывая им мой проект и судьбу художника в России.
Глядя на какой-нибудь невзрачный, старинной архитектуры дом в узком, темном переулке, трудно представить себе, сколько в продолжение ста лет сошло
по стоптанным каменным ступенькам его лестницы молодых парней с котомкой за плечами, с всевозможными сувенирами из волос и сорванных цветов в котомке, благословляемых на путь слезами матери и сестер… и
пошли в
мир, оставленные на одни свои силы, и сделались известными мужами науки, знаменитыми докторами, натуралистами, литераторами.
Когда же
пойдут горами
по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, изламываясь между туч, разом осветит целый
мир — страшен тогда Днепр!
Глядишь, и не знаешь,
идет или не
идет его величавая ширина, и чудится, будто весь вылит он из стекла и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется
по зеленому
миру.
— Ослепну,
по миру пойду, и то лучше будет…
— Эка беда! Чего испугался — нищими! Ну, и — нищими. Ты знай сиди себе дома, а
по миру-то я
пойду, — небойсь, мне подадут, сыты будем! Ты — брось-ка всё!
— Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, господи, Григорья, — глаза-то у него всё хуже. Ослепнет, —
по миру пойдет, нехорошо! Всю свою силу он на дедушку истратил, а дедушка разве поможет… О господи, господи…
После Христа история
мира пошла не
по пути наименьшего сопротивления, как хотят думать позитивные историки, а
по пути наибольшего сопротивления,
по пути сопротивления всему греховному порядку природы.
— Какой тебе выдел, полоумная башка?.. Выгоню на улицу в чем мать родила, вот и выдел тебе.
По миру пойдешь с ребятами…
Прекрасная мати пустыня!
От суетного
мира прими мя…
Любезная, не изжени мя
Пойду по лесам,
по болотам,
Пойду по горам,
по вертепам,
Поставлю в тебе малу хижу,
Полезная в ней аз увижу.
Потщился к тебе убежати,
Владыку Христа подражати.
Сохрани бог упустить шахту, да тогда вся бы Пеньковка
по миру пошла, пока «отводились» бы с упущенною шахтой.
— Посердитовал на меня
мир, старички, не
по годам моим служба. А только я один не
пойду… Кто другой-то?
Терешка махнул рукой, повернулся на каблуках и побрел к стойке. С ним пришел в кабак степенный, седобородый старик туляк Деян, известный
по всему заводу под названием Поперешного, — он всегда
шел поперек
миру и теперь высматривал кругом, к чему бы «почипляться». Завидев Тита Горбатого, Деян поздоровался с ним и, мотнув головой на галдевшего Терешку, проговорил...
— А за кого я в службе-то отдувался, этого тебе родитель-то не обсказывал? Весьма даже напрасно… Теперь что же, по-твоему-то, я
по миру должен
идти,
по заугольям шататься? Нет, я к этому не подвержен… Ежели што, так пусть
мир нас рассудит, а покедова я и так с женой поживу.
— Последнее это дело! — кричала Наташка. — Хуже, чем
по миру идти. Из-за Окулка же страмили на весь завод Рачителиху, и ты же к ней
идешь за деньгами.
Спасибо за облатки: я ими поделился с Бобрищевым-Пушкиным и Евгением. [Облатки — для заклейки конвертов вместо сургучной печати.] Следовало бы,
по старой памяти,
послать долю и Наталье Дмитриевне, но она теперь сама в облаточном
мире живет. Как бы хотелось ее обнять. Хоть бы Бобрищева-Пушкина ты выхлопотал туда. Еще причина, почему ты должен быть сенатором. Поговаривают, что есть охотник купить дом Бронникова. Значит, мне нужно будет стаскиваться с мели, на которой сижу 12 лет. Кажется, все это логически.
На другой же день после такого разговора Белоярцев
пошел погулять и, встречаясь с старыми своими знакомыми
по житью в
мире, говорил...
В Доме Согласия все
шло по-прежнему, только Белоярцев все более заявлял себя доступным
миру и мирянам.
— Не то что проворуется, а нынче этих прожженных, словно воронья, развелось. Кусков-то про всех не хватает, так изо рту друг у дружки рвут. Сколько их в здешнем месте за последние года лопнуло, сколько через них, канальев, народу
по миру пошло, так, кажется, кто сам не видел — не поверит!
— Это ты верно говоришь, дедушка, — вступился какой-то прасол. — Все барином кормимся, все у него за спиной сидим, как тараканы за печкой. Стоит ему сказать единое слово — и кончено: все
по миру пойдем… Уж это верно! Вот взять хошь нас! живем своей торговой частью, барин для нас тьфу, кажется, а разобрать, так… одно слово: барин!.. И пословица такая говорится: из барина пух — из мужика дух.
—
Миром идут дети! Вот что я понимаю — в
мире идут дети,
по всей земле, все, отовсюду — к одному!
Идут лучшие сердца, честного ума люди, наступают неуклонно на все злое,
идут, топчут ложь крепкими ногами. Молодые, здоровые, несут необоримые силы свои все к одному — к справедливости!
Идут на победу всего горя человеческого, на уничтожение несчастий всей земли ополчились,
идут одолеть безобразное и — одолеют! Новое солнце зажгем, говорил мне один, и — зажгут! Соединим разбитые сердца все в одно — соединят!
Я покорно
пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзя было поднять, все время
шел в диком, перевернутом вниз головой
мире: вот какие-то машины — фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами к потолку люди, и еще ниже — скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню: обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.
Начало координат во всей этой истории — конечно, Древний Дом. Из этой точки — оси Х-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего времени построен весь
мир.
По оси Х-ов (Проспекту 59‑му) я
шел пешком к началу координат. Во мне — пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли из умывальника — так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там — за расплавленной от огня поверхностью, где «душа».
В этот вечер он не
пошел в собрание, а достал из ящика толстую разлинованную тетрадь, исписанную мелким неровным почерком, и писал до глубокой ночи. Это была третья,
по счету, сочиняемая Ромашовым повесть, под заглавием: «Последний роковой дебют». Подпоручик сам стыдился своих литературных занятий и никому в
мире ни за что не признался бы в них.
Иду я
по улице и поневоле заглядываю в окна. Там целые выводки милых птенцов, думаю я, там любящая подруга жизни, там чадолюбивый отец, там так тепло и уютно… а я! Я один как перст в целом
мире; нет у меня ни жены, ни детей, нет ни кола ни двора, некому ни приютить, ни приголубить меня, некому сказать мне «папасецка», некому назвать меня «брюханчиком»; в квартире моей холодно и неприветно. Гриша вечно сапоги чистит [47] или папиросы набивает… Господи, как скучно!
— Ты, рожа этакая безобразная! — вмешивалась Экзархатова, не стесняясь присутствием смотрителя. — Только на словах винишься, а на сердце ничего не чувствуешь. Пятеро у тебя ребят, какой ты поилец и кормилец! Не воровать мне, не
по миру идти из-за тебя!
Ему как-то нравилось играть роль страдальца. Он был тих, важен, туманен, как человек, выдержавший,
по его словам, удар судьбы, — говорил о высоких страданиях, о святых, возвышенных чувствах, смятых и втоптанных в грязь — «и кем? — прибавлял он, — девчонкой, кокеткой и презренным развратником, мишурным львом. Неужели судьба
послала меня в
мир для того, чтоб все, что было во мне высокого, принести в жертву ничтожеству?»
Один служит отлично, пользуется почетом, известностью, как хороший администратор; другой обзавелся семьей и предпочитает тихую жизнь всем суетным благам
мира, никому не завидуя, ничего не желая; третий… да что? все, все как-то пристроились, основались и
идут по своему ясному и угаданному пути.
— Каст тут не существует никаких!.. — отвергнул Марфин. — Всякий может быть сим избранным, и великий архитектор
мира устроил только так, что ина
слава солнцу, ина луне, ина звездам, да и звезда от звезды различествует. Я, конечно,
по гордости моей, сказал, что буду аскетом, но вряд ли достигну того: лествица для меня на этом пути еще нескончаемая…
Довольно, что все вообще признают целью приближение человека к некоторому образу совершенства, не говоря, есть ли то состояние первозданной
славы и невинности, или преобразование
по Христу, или тысячелетнее царствие, или глубоко-добродетельная, радостная мудрость, в сем ли
мире то совершится, или
по ту сторону гроба, но токмо каждый стремится к совершенству, как умеет,
по любезнейшему образу своего воображения, и мудрейший не смеется ни над одним из них, хоть иногда и все заставляют его улыбаться, ибо в мозгу человеческом ко всякому нечто примешивалось.
— Que voulez-vous, mon cher! [Что вы хотите, дорогой мой!] Эти ханы… нет в
мире существ неблагодарнее их! Впрочем, он мне еще пару шакалов прислал, да черта ли в них! Позабавился несколько дней, поездил на них
по Невскому, да и отдал Росту в зоологический сад. Главное дело, завывают как-то — ну, и кучера искусали. И представьте себе, кроме бифштексов, ничего не едят, канальи! И непременно, чтоб из кухмистерской Завитаева — извольте-ка отсюда на Пески три раза в день
посылать!
«
Мир скоро вот устроится, благодаря союзам, конгрессам,
по книжкам и брошюрам, а пока
идите, надевайте мундир и будьте готовы угнетать и мучить самих себя для нашей выгоды», — говорят правительства. И ученые, составители конгрессов и статей вполне согласны на это.
Теперь прибавилась еще забота о
мире. Правительства прямо цари, которые разъезжают теперь с министрами, решая
по одной своей воле вопросы о том: в нынешнем или будущем году начать убийство миллионов; цари эти очень хорошо знают, что разговоры о
мире не помешают им, когда им вздумается,
послать миллионы на бойню. Цари даже с удовольствием слушают эти разговоры, поощряют их и участвуют в них.
— Но разве это может быть, чтобы в тебя заложено было с такой силой отвращение к страданиям людей, к истязаниям, к убийству их, чтобы в тебя вложена была такая потребность любви к людям и еще более сильная потребность любви от них, чтобы ты ясно видел, что только при признании равенства всех людей, при служении их друг другу возможно осуществление наибольшего блага, доступного людям, чтобы то же самое говорили тебе твое сердце, твой разум, исповедуемая тобой вера, чтобы это самое говорила наука и чтобы, несмотря на это, ты бы был
по каким-то очень туманным, сложным рассуждениям принужден делать всё прямо противоположное этому; чтобы ты, будучи землевладельцем или капиталистом, должен был на угнетении народа строить всю свою жизнь, или чтобы, будучи императором или президентом, был принужден командовать войсками, т. е. быть начальником и руководителем убийц, или чтобы, будучи правительственным чиновником, был принужден насильно отнимать у бедных людей их кровные деньги для того, чтобы пользоваться ими и раздавать их богатым, или, будучи судьей, присяжным, был бы принужден приговаривать заблудших людей к истязаниям и к смерти за то, что им не открыли истины, или — главное, на чем зиждется всё зло
мира, — чтобы ты, всякий молодой мужчина, должен был
идти в военные и, отрекаясь от своей воли и от всех человеческих чувств, обещаться
по воле чуждых тебе людей убивать всех тех, кого они тебе прикажут?